Зубы у него разжались сами собой, когда он, спрятав машину, убрел в глубь «зеленки», лег на землю и мгновенно заснул.
Марита Глебу не снилась с того момента, когда он исповедался деду Мазаю под весенним северным небом в брошенном военном городке. Она будто ушла не только из снов, но и из жизни, поскольку Головеров даже не вспоминал о блужданиях в подземных норах Бендер, хотя при этом не забывал имени и образа Мариты. Однако он жил с предчувствием, что ушла ненадолго и еще вернется, и еще будет мучить, просить чистой воды, показывать детей, рожденных от их любви.
И она пришла в Чечне, только ничего не просила, а склонилась над Глебом и, касаясь губами, стала поить его изо рта в рот. Он пытался отвернуться, дергал головой, хотел оттолкнуть ее, избавиться от видения и проснуться.
— Пей, это вино, — проговорила Марита. — Ну? Почему ты стиснул зубы? Нельзя жить со стиснутыми зубами. Пей вино и веселись. Ну?.. Это же я пришла, ты же пить хочешь. Почему ты скрипишь зубами? Ты еще жив и жить будешь долго… Когда придешь ко мне сам, услышишь зубовный скрежет, увидишь страшный огонь. А сейчас — выпей вина…
Он устал сопротивляться, сдался и сразу же ощутил, как терпкое и легкое вино потекло в рот и мгновенно разбежалось по жилам. Только вместо губ у Мариты оказался большой черный клюв, прямой и зазубренный, как пинцет. Глеб отдернулся, поднял голову — никого. Вокруг желтеющий лес, золотистые потоки света невидимого за кронами солнца образовывали огромный сияющий крест. Из живой природы был только блестящий, как головня, ворон, сидящий справа на толстом суку дерева.
Глеб закрыл глаза и снова улетел в зыбкое пространство, похожее на марево. Марита влила еще глоток своим клювом и тихо засмеялась.
— Какая колючая борода!.. А отчего ты дрожишь? Холодно? Если холодно, я согрею. Прижмись ко мне, не бойся. Чувствуешь тепло?..
Он чувствовал ледяной, влажный холод и свое немеющее от него тело. Съежился, выставил руки, чтобы не касаться Мариты; она же с неожиданной силой потянула к себе.
— Ты уже не отличаешь тепла и холода… Одна колючая борода.
Глеб вырвался, привстал на руках: перед взором была сплошная пятнистая стена камуфляжа, сквозь которую пробивался серебристый лунный свет в виде креста. А ворон уже сидел на земле, в нескольких шагах от его головы.
«Еще далеко», — подумал он, свертываясь в комок.
Марита наполнила его рот горячим вином.
— Тебе хорошо, милый? Он снова вскинул голову, вспомнив о вороне, — тот придвинулся на один шаг и в синих сумерках, в свете розового креста, падающего с неба на землю, напоминал резиновую игрушку.
А далее он отмечал время по тому, как приближался ворон, и реальность опять разбилась на кадры: сон — явь, день — ночь, Марита — ворон… Когда до птицы оставался шаг, она вдруг крикнула:
— Стреляй!
Он выстрелил наяву, мгновенно выхватив пистолет, но даже от негромкого хлопка с деревьев и с земли взметнулась черная стая и заслонила солнечный крест. Глеб встал на ноги, в желтеющей «зеленке» сыпалась листва, сбитая крыльями. Больше всего на свете сейчас хотелось пить: похмелье от вина Мариты иссушило рот, язык и гортань, раскалывало голову. Он собрал оружие, присыпанное желтыми хлопьями, нагрузился и пошел в сторону, где спрятал машину: неподалеку от нее были две глубокие колеи от колес «Кировца», заполненные водой…
Жажда унялась через час, когда огрузший желудок больше не вмещал жидкости. И лишь напившись, Глеб вернулся к «Волге» и обнаружил в багажнике коробку старого марочного вина. Он тут же откупорил бутылку и, хоть уже не лезло, вжал в себя глоток.
Вкус был точно такой же, как во сне у вина Мариты…
И последний ее крик он истолковал как приказ, мольбу, неожиданно примирившую Глеба с призраком или духом стреляющей женщины. Он прозвучал в тот момент, когда ворон взлетел ему на грудь и перед глазами встал не светлый крест, а черный клюв.
Он вышел к автомагистрали в том месте, где «зеленка» вплотную примыкала к насыпи, сходя на нет в виде густых таловых кустов, буйно разросшихся при диктаторском режиме, — дорожное хозяйство было давно запущено, не оставалось ни одного нерасстрелянного знака, выбоины на асфальте достигали опасной глубины, так что в дождливую погоду приходилось тормозить возле каждой лужи. Возле такой выбоины Глеб и устроил засаду, проделав незаметные с дороги «бойницы» в зарослях.
В течение первых суток он привыкал к новому месту, осваивался, вил гнездо для ночлега, собирая в кюветах проволоку, обрывки тепличной пленки, мятые картонные коробки. И все время его не покидало предощущение удачи, неясные знаки которой чудились и в том, что это третье по счету место и что очень уж неудобный обзор, всего каких-то двести метров в одну и сто — в другую сторону. Зато пути отхода лучше не придумать, два прыжка — и ты в густой «зеленке», где можно оторваться от любого преследования. К исходу четвертого дня он настолько обвыкся, что на слух определял марки и количество автомобилей, идущих по дороге, и иногда даже не поднимал головы, чтобы проводить взглядом транспорт, и совсем редко брал бинокль. На шестые сутки с утра зарядил дождь, но, несмотря на мерзкую погоду, отчего-то увеличился поток машин, движущихся в сторону Аргуна, больше грузовиков с тентами и автобусов, где видны были вооруженные люди в камуфляже и в какой-то сборной полугражданской одежде. К вечеру с некоторым промежутком проревели четыре БТРа и бронированный понтоновоз, загруженный боеприпасами, и надолго все смолкло, даже не стало видно легковых. Дождь так и сыпал, сумеречный день медленно и незаметно превратился в вечер, все замерло, отяжелело, набрякло выжидательной тишиной. Сам не зная зачем, Глеб снял крышки с гранатометов, приготовил их к бою, выложил из сумки спаренные магазины, натолкал их в специальные карманы на груди и боках, отстегнул клапаны на подсумке с подствольными гранатами. Он старался не думать — зачем, боялся спугнуть свои руки, сглазить предчувствие ожидаемого боя.