А мимо шли войска, будоражили гусеницами землю, делали твердь зыбкой, липучей хлябью. И лица водителей, по-походному торчащие над броней в открытых люках, обращались в глиняные, предсмертные маски Пятнистая и пока живая сила, обнимаясь с «Калашниковым», качалась в грузовиках, пела, свистела, балагурила на разных языках и дула пиво из белых банок, которые потом летели вниз и долго плавали на поверхности грязевого потока, напоминая поплавки расставленных сетей. Это был очередной набег оппозиции на город Грозный, устами солдатскими давно переименованный в город Грязный. Неведомо кем организованный и оплаченный, какой силой двигаемый, набег этот на сей раз был подкреплен танковыми колоннами истинных профессионалов гражданской войны, год назад блестяще расстрелявших Дом Советов.
Потом «Молния» пила просто за живых, пила и пела старые воинские песни, больше казачьи — про реку Терек, про сорок тысяч лошадей, а тем часом над городом Грязным полыхали грозовые зарницы и раскатывался сухой гром. Рано утром на истерзанное хлебное поле приехал трактор с навесным плугом и бороной, развернулся и стал пахать. Ездил взад-вперед, переваливал холодеющую зябкую почву, а она смыкалась тут же без всяких признаков борозд. Мужики позвали механизатора, налили колпак водочки, предупредили:
— Не паши здесь, брат. Это же минное поле. Тот выпил, утерся рукавом.
— Минное-то оно минное, а что жрать станем? Если не пахать?
И снова ушел работать. Через полчаса, где был трактор, вздыбился грязно-огненный столб и пахать стало некому.
Этим же утром стал умирать Тучков. Не хотел даже водки…
— Погоди, как же ты умрешь? — снова взялся уговаривать дед Мазай. — А дочь моя, Катя? Кто же повезет ее в Питер, мост с конями показать?
— Найдется ей князь, — проговорил Тучков. — Свозит…
— Я ее замуж отдам за тебя, только не умирай!
— Отдашь?
— Отдам! Вот тебе рука! Он потискал руку генерала — отпустил…
— Дед… На самом деле я ведь не князь, а так…
— Что — так?
— Да так… Даже не дворянин. Просто однофамилец.
— Подумаешь! Да ты зато воин! Отдам!
— Все, Дед, молчи! — Он сам схватил руку. — Ни слова… А то передумаешь… Я с этим и уйду. Сейчас… Вот и все!
В щелке его глаза на миг вспыхнул свет и медленно угас.
Князя определили в пластиковую «малямбу», в которой Головеров принес водку, обвязали веревками, чтобы сильно не раздувало, и положили в стальной саркофаг бронемашины. Там его и отпел Капеллан — в тишине, чтобы не мешали молиться о княжеской душе, в замкнутом пространстве, чтобы ветер не тушил свечу…
А на военной дороге, расхристанной и залитой грязевым вулканом, начался очередной бег — тех, кто вчера еще ехал на броне, смеялся, пил пиво из банок, похожих на ручные гранаты, и уж никак не собирался бежать и умирать.
Но бежали, отстреливались, сея в пахоту пустые гильзы, белели бинтами изрешеченные кузова грузовиков, дымились остатки брони, а в спины бегущим со злым, безрассудным азартом били из всех видов оружия. И счастлив был тот мертвый, кого сметало с асфальта в бегущий по обе стороны поток; они тонули в земле, как в могиле, и даже хоронить было не нужно. Кого же не сносило, те тоже уходили в землю, только в виде грязи, поскольку их размолачивало, растирало в жерновах гусениц и мешало с землей, превращая в краску. Иногда танкисты останавливались, выковыривали, выколачивали кости из траков и ехали дальше.
Бойцы «Молнии» на своем островке все еще пели про сорок тысяч лошадей и про атамана, с которым никогда не приходится тужить.
Глеб Головеров попел вместе со всеми и, когда закончился бег на дороге войны, снова стал куда-то собираться. Ходил и клянчил у «зайцев» то гранатомет, то автомат старого образца под патрон сорок третьего года, то гранаты к подствольнику и прочие боеприпасы. Вооружился, экипировался под завязку и стал перед бегущим потоком.
— Куда ты опять, Глеб? — спросил дед Мазай.
— Пойду, — сказал он. — Что делать?
— Не ходи, утонешь. Смотри, как глубоко… — Да я в этой грязи поплавал, не утону. — Извини, Глеб, — покаялся генерал. — Получилось-то, я твою добычу отпустил. Не суди старика, привык исполнять приказы, все думаю: начни самовольничать, от государства вообще ничего не останется…
— Ничего, Дед, я еще раз возьму, — успокоил Головеров. — Сам на меня набежит, знаю, где ждать. Будешь в Москве, зайди, попроведуй мой дом. Если найдешь там кого, скажи, пусть еще подождут. А я вернусь.
Они обнялись, неловко, неуклюже из-за навешанного на плечи оружия.
— Иди, — сказал дед Мазай. — Вольному воля. Глеб ушел по военной дороге…
Ближе к вечеру прилетел Сыч, сел посередине островка, большой, решительный, страшный. Долго молчал, глядя в бурный поток, и слушал песню про грозный Терек, про то, что жалко волю да буланого коня. Генерал пытался утешить его, оправдать, мол, это же не просто война, а война политиков, людей с психическим заболеванием, параноиков, жаждущих управлять миром, а чеченский народ принесен ими в жертву; хотел объяснить, что, искупавшись в этой грязи, Россия прозреет и увидит истинного противника. Вот тогда-то и начнется поединок.
Сыч смотрел на него, будто глухой.
— Ты о чем… бормочешь? Да что ты знаешь об этом?
— Да почти еще ничего.
— В том-то и дело!.. Вот Комендант знал. И много чего повидал своими глазами. Не выдержал! Комендант не выдержал!.. Три дня назад застрелился. А может, застрелили. Теперь уже не узнать. Вот тебе и поединок… Самоубийц, говорят, даже не отпевают.